Клеотилд обняла его. Он выглядел нервным и пытался отвлечься от нервозности мыслями о том, как им будет после этого вместе, о том, что меньше чем через час он будет волен увереннее гулять по британским улицам — и волен целовать Клеотилд.
— Кольца взяла? — спросил ее Илоба.
— Да, — ответила Клеотилд.
Они с Обинзе купили пару за неделю до этого, простые одинаковые дешевые кольца, в каком-то переулке, и у Клеотилд был такой счастливый вид, она, смеясь, надевала и снимала кольца, и Обинзе задумался, не жалеет ли она, что свадьба ненастоящая.
— Через пятнадцать минут, — сказал Илоба. Он назначил себя распорядителем. Фотографировал на цифровую камеру, держа ее на вытянутой руке и приговаривая: — Поближе! Хорошо, еще разок!
Его задор и бодрость раздражали Обинзе. В поезде на Ньюкасл, накануне, пока Обинзе пялился в окно, не способный даже читать, Илоба все болтал и болтал, пока голос его не сделался далеким рокотом, — возможно, оттого, что он слишком усердно пытался отвлечь Обинзе от тревог. Теперь же он с непринужденным дружелюбием разговаривал с подругами Клеотилд — о новом тренере «Челси», о Большом Брате, словно они все собрались тут ради чего-то обыденного и нормального.
— Пора, — сказал Илоба.
Они направились к муниципалитету. Сияло послеполуденное солнце. Обинзе отворил дверь и отступил в сторону, пропуская остальных в безжизненный коридор, где они остановились оглядеться — понять, куда дальше, к кабинету регистрации. За дверями оказалось двое полицейских, наблюдавших за ними с каменными лицами. Обинзе утишил панику. Волноваться не о чем, совсем не о чем, убеждал он себя, в муниципалитете, может, полицейские — обычное дело, но по неожиданной тесноте коридора, по внезапному сгущению сумрака в воздухе он понял: что-то не так, а затем увидел, как к ним приближается какой-то мужчина, короткие рукава рубашки закатаны, щеки такие красные, будто мужчину ужасно загримировали.
— Вы — Обинзе Мадуевеси? — спросил краснощекий. У него в руках была стопка бумаг, и Обинзе разглядел ксерокопию своего паспорта.
— Да, — тихо отозвался Обинзе, и это слово, «да», стало знаком для краснощекого сотрудника иммиграционной службы, для Илобы, Клеотилд и для него самого, что все кончено.
— Ваша виза истекла, и вам не разрешено находиться на территории Великобритании, — объявил краснощекий.
Полицейский застегнул наручники у него на запястьях. Обинзе показалось, что он наблюдает эту сцену издали: вот он идет к полицейской машине на улице, плюхается на слишком мягкое заднее сиденье. Столько раз в прошлом он боялся, что это произойдет, столько было мгновений, слившихся в единую смазанную панику, но теперь это ощущалось как глухой отголосок катастрофы. Клеотилд рухнула наземь и зарыдала. Она, может, и не была ни разу на родине отца, но в тот миг Обинзе убедился в ее африканскости — иначе как удалось бы ей пасть на землю с таким театральным шиком? Он задумался, оплакивает ли она его, себя саму или то, что могло между ними случиться? Тревожиться ей, впрочем, незачем: поскольку сама она — европейская гражданка, полицейские на нее едва глянули. Тяжесть наручников по дороге в участок ощущал только Обинзе — он молча сдал свои часы, ремень и кошелек и наблюдал, как полицейский принимает у него телефонную трубку и выключает ее. Просторные брюки Николаса сползали у Обинзе с бедер.
— Обувь будьте любезны. Снимите обувь, — сказал полицейский.
Он снял обувь. Его отвели в камеру. Она оказалась маленькой, с бурыми стенами и металлическими прутьями решетки, такими толстыми, что не обхватить рукой; камера напомнила ему клетку шимпанзе в унылом, заброшенном нсуккском зоопарке. Высоко под потолком горела одинокая лампочка. Была в этой крошечной камере опустошающая гулкая бескрайность.
— Вы знали, что ваша виза истекла?
— Да, — ответил Обинзе.
— Вы собирались устроить фиктивный брак?
— Нет. Мы с Клеотилд встречались.
— Я могу организовать вам адвоката, но вас, очевидно, депортируют, — бесстрастно произнес сотрудник миграционной службы.
Когда адвокат явился — пухлолицый, темные полукружия под глазами, — Обинзе вспомнил все фильмы, где государственный адвокат рассеян и утомлен. Он пришел с сумкой, но не открыл ее, сел напротив Обинзе с пустыми руками — ни папки, ни бумаги, ни ручки. Вид у него был милый и участливый.
— У правительства сильная позиция, мы можем подавать на апелляцию, но, по чести сказать, это лишь отсрочит решение и вас рано или поздно удалят из Великобритании, — сказал он как человек, много раз произнесший именно эти слова, в том же тоне, гораздо чаще, чем он мог — или хотел — помнить.
— Я не против вернуться в Нигерию, — сказал Обинзе. Последняя толика достоинства была словно обертка, сползавшая с чего-то, что он отчаянно пытался красиво упаковать.
Адвокат вроде бы удивился.
— Ладно, — сказал он, встал чуть поспешно, будто благодарный, что ему облегчили задачу. Обинзе наблюдал, как он уходит, уже собираясь поставить галочку в анкете: клиент не против, чтобы его удалили. «Удалили». От этого слова Обинзе ощутил себя неодушевленным. Нечто удаляемое. Нечто, не дышащее и не думающее. Вещь.
Он не выносил холодной тяжести наручников, отметину, какую они, воображал Обинзе, оставят у него на запястьях, блеск связанных друг с другом окружностей, отнимавших у него возможность двигаться. Вот его в наручниках ведут по залу манчестерского аэропорта, в прохладе и грохоте этого аэропорта, среди мужчин, женщин и детей, пассажиров, уборщиков и охранников, наблюдающих за ним и раздумывающих, какое такое зло он содеял. Он упирал взгляд в высокую белую женщину, спешившую впереди него, волосы развеваются, на спине — рюкзак. Она не поняла бы его историю, зачем он сейчас идет по аэропорту, в металле, вцепившемся ему в запястья, поскольку люди вроде нее не пускаются в путь с неизбывной тревогой о визах. Она, может, слегка беспокоится о деньгах, о том, где остановится, о безопасности, вероятно даже о визах, но никогда не охвачена тревогой, от какой скручивает позвоночник.