— Я не понимаю, почему охота на лис — такой серьезный вопрос в этой стране. Разве нет ничего важнее?
— Что же может быть важнее? — сухо переспросил Марк.
— Ну, это у нас тут единственный способ ведения классовой войны, — сказала Алекса. — Благородные землевладельцы и аристократия охотятся, видите ли, а мы, либеральный средний класс, негодуем. Хотим отнять у них их дурацкие игрушечки.
— Несомненно хотим, — сказал Филлип. — Это чудовищно.
— Вы читали, что Бланкетт говорил, дескать, он не знает, сколько в этой стране иммигрантов? — спросила Алекса, и Обинзе тут же напрягся, сдавило грудь.
— «Иммигрант» — это, разумеется, кодовое название мусульманина, — вклинился Марк.
— Если ему и впрямь хочется знать, пусть обойдет все стройки в этой стране и посчитает по головам, — сказал Филлип.
— Любопытно было посмотреть, как оно сложилось в Америке, — сказала Джорджина. — Они тоже суетятся на тему иммиграции. Хотя, конечно, Америка к иммигрантам всегда была добрее, чем Европа.
— Ну да, но это потому, что европейские страны основаны на исключении, а не на включении, как Америка, — сказал Марк.
— Но еще же и другая психология, верно? — подхватила Ханна. — Европейские страны окружены странами, похожими между собой, а у Америки под боком Мексика, это, по сути, развивающаяся страна, и потому имеем другую психологию по отношению к иммиграции и границам.
— Но у нас нет иммигрантов из Дании. У нас иммигранты из Восточной Европы — вот наша Мексика, — сказала Алекса.
— За вычетом расы, ясное дело, — сказала Джорджина. — Восточные европейцы — белые. Мексиканцы — нет.
— А как дела с расой, на твой взгляд, Эменике? — спросила Алекса. — Это же беззаконно расистская страна, верно?
— Для этого в Америку ездить необязательно, Алекса, — сказала Джорджина.
— Мне показалось, что в Америке черные и белые работают вместе, но вместе не развлекаются, а у нас тут черные с белыми развлекаются вместе, а вот работают врозь, — сказал Эменике.
Остальные задумчиво покивали, будто он сказал нечто глубокое, но тут возник Марк:
— Я, кажется, не очень понял.
— Думаю, класс в этой стране — в воздухе, которым люди дышат. Все знают свое место. Даже люди, которых злит классовость, так или иначе свое место приняли, — сказал Обинзе. — Белый мальчик и черная девочка, выросшие вместе в одном и том же рабочем городке в этой стране, могут сойтись, и раса не будет иметь первостепенного значения, а в Америке, даже если белый мальчик и черная девочка выросли в одном квартале, раса будет решающей. Алекса вновь глянула на него с удивлением.
— Некоторое упрощение, но да, примерно это я и имел в виду, — медленно проговорил Эменике, откидываясь на стуле, и Обинзе почувствовал упрек. Следовало помалкивать: здесь, в конце концов, его, Эменике, сцена.
— Но тебе же не доводилось сталкиваться там с расизмом, Эменике? — спросила Алекса, и тон ее предполагал, что в ответ последует «нет». — Разумеется, люди предубеждены — но не все ли мы таковы?
— Ну нет, — сказала Джорджина твердо. — Расскажи-ка историю с таксистом, дорогой.
— А, ту. — Эменике, поднимаясь подать всем сырную тарелку, пробормотал что-то Ханне на ухо, отчего она улыбнулась и коснулась его руки. Какой же это восторг для Эменике — жить в мире Джорджины.
— Выкладывай, — потребовала Ханна.
И Эменике выложил. Рассказал историю о поездке в такси, которое он поймал как-то раз вечером на Верхней улице; вдалеке огонек у машины, что она свободна, был включен, а когда она подъехала ближе, огонек погас, и Эменике решил, что этот таксист уже не на работе. После того как автомобиль проехал мимо, Эменике обернулся — просто так — и увидел, что таксист опять включил огонек и чуть дальше по улице остановился и принял на борт двух белых женщин.
Эменике рассказывал Обинзе эту историю и прежде, и его поразило, до чего по-другому он ее излагал теперь. Он не упоминал о бешенстве, какое ощутил, стоя на улице и глядя на ту машину. Его трясло, сказал он Обинзе, руки потом дрожали еще долго, его самого перепугали такие чувства. Но теперь, попивая остатки красного вина, глядя на цветы, что плавали в чаше перед ним, он говорил тоном, очищенным от гнева, пропитанным лишь высокомерной позабавленностью, а Джорджина вклинивалась то и дело: «Вы представляете?»
Алекса, пылавшая от красного вина, с красными глазами под алой прической, сменила тему:
— Бланкетту стоит проявить здравомыслие и сделать так, чтобы эта страна оставалась прибежищем. Людей, переживших ужасные войны, совершенно необходимо впускать! — Она обратилась к Обинзе: — Согласны?
— Да, — сказал он и ощутил, как сквозь него дрожью пробежало отчуждение.
Алекса и прочие гости — возможно, даже Джорджина, — все до единого сочувствовали побегу от войны, от нищеты, какая сокрушает человеческие души, но не понимали нужду побега от гнетущей летаргии отсутствия выбора. Они не понимали, почему люди вроде Обинзе, выросшие сытыми-обутыми, но погрязшие в неудовлетворенности, воспитанные с рождения искать чего-то еще, ныне решаются совершать опасный, незаконный поступок — уезжать, притом что никто из них не голодал, не был изнасилован, не из сожженной деревни: просто задыхаясь от отсутствия выбора и определенности.
Николас выдал Обинзе к свадьбе костюм.
— Хороший итальянский костюм, — сказал он. — Мне мал, а тебе в самый раз должен быть.
Брюки оказались велики и, когда Обинзе затягивал ремень, сборили, зато пиджак, тоже слишком большой, прикрывал эти неприглядные складки на талии. Обинзе, впрочем, было все равно. Он так сосредоточился на том, чтобы превозмочь этот день, чтобы наконец начать жить, что готов был облачиться, если надо, хоть в детский подгузник. Они с Илобой встретили Клеотилд у муниципалитета. Та стояла под деревом с подругами, волосы стянуты белой лентой, глаза смело подведены черным; она смотрелась старше, сексапильнее. Платье цвета слоновой кости сидело на бедрах туго. На платье раскошеливался Обинзе. «У меня нет ни одного приличного выходного наряда», — сказала она виновато, когда позвонила сообщить, что у нее не нашлось ничего, что смотрелось бы убедительно по-невестиному.