Обинзе уже знал, что лучший на собеседованиях — белобородый мужчина, и, продвигаясь в очереди, надеялся, что собеседовать его будет не этот кошмар — миловидная белая женщина, знаменитая своими воплями в микрофон и оскорблениями в адрес даже бабуль. Наконец пришел его черед, и белобородый мужчина сказал: «Следующий!» Обинзе приблизился и подсунул свои бумаги под стекло. Мужчина пролистал их и по-доброму сказал: «Простите, вы не соответствуете. Следующий!» Обинзе оторопел. За следующие три месяца сходил еще трижды. Каждый раз ему говорили, не посмотрев в бумаги: «Простите, вы не соответствуете», и всякий раз он выбирался из кондиционированной прохлады посольского здания на резкий солнечный свет ошеломленный, не верящий.
— Это все страх терроризма, — говорила мама. — Американцы теперь боятся молодых иностранцев.
Она велела ему найти работу и попробовать через год. Его попытки устроиться ни к чему не привели. Проверочные задания он ездил выполнять и в Лагос, и в Порт-Харкорт, и в Абуджу, задания казались ему простыми, и он посещал собеседования, легко отвечал на вопросы, но затем следовала долгая гулкая тишина. Кое-кто из друзей получил работу — те, у кого не было высшего образования второй категории, как у него, и кто не говорил так же свободно, как Обинзе. Он раздумывал, может, у него изо рта пахнет томленьем по Америке и наниматели чуют это — или же то, как одержимо он по-прежнему рыскает по сайтам американских университетов. Обинзе жил с матерью, ездил на ее машине, спал со впечатлительными юными студентками, по ночам торчал в интернет-кафе со всенощными тарифами, а дни иногда проводил у себя в комнате, читая и прячась от матери. Ему претила ее спокойная бодрость, ее потуги быть оптимисткой, ее рассказы о том, что теперь, когда у власти президент Обасанджо, все меняется, компании мобильной связи и банки растут, нанимают больше, даже выдают молодежи кредиты на автомобили. В основном, правда, она предоставляла его самому себе. Не стучала в дверь. Просто просила домработницу Агнес оставлять для Обинзе еду в кастрюле и выносить у него из комнаты грязную посуду. И вот однажды мама повесила ему записку на раковине в ванной: «Меня пригласили на научную конференцию в Лондон. Надо поговорить». Он растерялся. Когда она вернулась домой с лекции, он сидел в гостиной — ждал ее.
— Мамуля, нно, — сказал он.
Она кивнула в ответ на его приветствие и положила сумку на середину стола.
— Я собираюсь внести твое имя в свою анкету на британскую визу — как моего научного ассистента, — сказала она тихо. — Это даст тебе полугодовую визу. Сможешь остаться с Николасом в Лондоне. Посмотришь, что тебе удастся сделать со своей жизнью. Может, сообразишь, как перебраться оттуда в Америку. Я знаю, что в мыслях ты уже давно не здесь.
Он уставился на нее.
— Я понимаю, что такие вот вещи нынче делаются, — сказала она, усаживаясь на диване рядом с ним, пытаясь говорить как ни в чем не бывало, однако по непривычной бойкости ее слов он ощущал, до чего ей неуютно. Сама она — из поколения смятенных, они не понимали, что творится в Нигерии, но позволяли себе влечься за ураганом. Она была женщиной сдержанной, одолжений не просила, не врала, от студентов не принимала даже рождественских открыток, потому что это ее компрометирует, считала каждый потраченный кобо любого комитета, в который входила, — и вот пожалуйста, ведет себя, будто говорить правду — роскошь, какая им больше не по карману. Это шло вразрез со всем, чему она его учила, но он знал, что правда в их положении и впрямь сделалась роскошью. Она врала ради него. Если бы за него врал кто-то еще, это имело бы для него мало значения — или никакого, но врала за него она, и он получил полугодовую визу в Соединенное Королевство и ощутил себя, еще до отъезда, пропащим. Он не выходил на связь, потому что рассказать ему было нечего — хотел дождаться, когда будет что. Он пробыл в Англии три года, а поговорили они за это время всего несколько раз — натужно; он представлял себе, как она удивляется, почему он никем за это время не стал. Но она никогда не выспрашивала подробностей — ждала, когда он сам пожелает рассказать. Позднее, когда он вернулся домой, ему было мерзко от собственной спеси, от слепоты к ней, и он проводил с ней много времени, полный решимости искупить, вернуться к их прежним отношениям, но сперва попытаться определить границы их отчужденности.
Все шутили о людях, уехавших за границу мыть туалеты, и потому Обинзе подошел к своей первой работе с иронией: вот и он за границей моет в резиновых перчатках туалеты и таскает ведра в конторе торговца недвижимостью на втором этаже лондонского здания. Всякий раз, когда он открывал качающуюся дверь в кабинку, она словно вздыхала. Красивая женщина, мывшая дамский туалет, была гайанкой, примерно его возраста, и более сияющей кожи он в жизни не видывал. В том, как она говорила и держалась, он чувствовал воспитание, близкое к своему, детство, смягченное семьей, бесперебойными трапезами, мечтами, в которых не существовало и понятия о мытье туалетов в Лондоне. Она не обращала внимания на его дружеские жесты, говорила «Добрый вечер» — и только, формальнее некуда, но с белой женщиной, которая прибирала конторы на этажах повыше, была мила, а однажды он видел их в пустом кафе, они пили чай и тихонько беседовали. Он постоял, посмотрел на них, и великая печаль проникла в его мысли. Нет, не отвергала она дружбу как таковую — она просто не хотела дружить с ним. Вероятно, дружба между ними в заданных условиях и не была возможна: она гайанка, он нигериец, а это слишком близко к тому, чем была она сама, он знал о ней подробности, а с полячкой она могла изобретать себя заново, быть кем угодно по своему вкусу.