— Вы мне поможете с вечеринкой, правда? Прошу вас, — обратилась Кимберли к Ифемелу, как это всегда бывало перед домашними сборищами.
Ифемелу не очень понимала, в чем заключается ее помощь, поскольку буфетное обслуживание заказывали, а дети отправлялись спать рано, однако она чувствовала, что под легкостью приглашения Кимберли скрывается нечто, похожее на нужду. В некотором малом смысле, который Ифемелу постигала не до конца, ее присутствие вроде как придавало Кимберли устойчивости. Если Кимберли нужно, чтобы Ифемелу присутствовала, та будет.
— Это Ифемелу, наша няня и моя подруга, — так Кимберли представляла ее гостям.
— Вы такая красивая, — сказал кто-то из мужчин, зубы ослепительно белые. — Африканки роскошны, особенно эфиопки.
Некая пара заговорила о сафари в Танзании.
— У нас был чудесный проводник, и мы теперь оплачиваем его первой дочери образование.
Две женщины рассказали, что они жертвуют в чудесную благотворительную организацию в Малави, которая копает колодцы, в чудесный сиротский приют в Ботсване, в чудесный кооператив микрокредитования в Кении. Ифемелу глазела на них. Была в благотворительности некая роскошь, с ко торой Ифемелу не могла отождествиться и которой не располагала. Принимать «благотворительность» как должное, упиваться ею, адресованной людям, которых не знаешь, — вероятно, все потому, что у этих людей есть вчера, сегодня и ожидаемое завтра. Ифемелу им в этом завидовала.
Миниатюрная дама в строгом розовом пиджаке сказала:
— Я председатель совета благотворителей Ганы. Мы работаем с деревенскими женщинами. Нам всегда было интересно всякое африканское, мы не хотим быть НПО, не использующей местный труд. Если будете искать работу после выпуска и решите вернуться домой и работать в Африке — позвоните мне.
— Спасибо.
Ифемелу захотелось, внезапно и отчаянно, быть из страны людей, которые дают, а не получают, быть из тех, кто мог давать и, следовательно, млеть в благодати дарующего, быть среди тех, кому по силам изобильная жалость и сострадание. Она вышла на веранду за свежим воздухом. За живой изгородью она видела ямайскую няню соседских детей, та шла по подъездной аллее; она вечно избегала взгляда Ифемелу и не любила здороваться. А затем заметила движение на другом краю веранды. Дон. Было в нем что-то вороватое, и Ифемелу почуяла — даже не увидела, — что он только что завершил телефонный разговор.
— Прекрасная вечеринка, — сказал он ей. — Попросту повод для нас с Ким созвать друзей. Роджеру совершенно не по чину, и я ему говорил — никаких шансов, ни к черту…
Дон все говорил, голос слишком уснащен добронравием, а ей в глотку вцеплялась неприязнь. Они с Доном так не беседуют. Слишком много данных, слишком много болтовни. Захотелось сказать ему, что она ни слова из того телефонного разговора не слышала, — если было вообще что слушать, и ничего не знает — и не желает знать.
— Там небось потеряли вас уже, — сказала она.
— Да, нам надо возвращаться, — сказал он, словно они вышли вместе. Внутри Ифемелу увидела, что Кимберли стоит посреди детской, чуть отдельно от кружка друзей: она искала Дона и, заметив его, вперила в него взгляд, и лицо у нее размягчилось, тревога слетела с него.
Ифемелу рано удалилась с вечеринки: до отхода ко сну хотелось поговорить с Дике. Трубку сняла тетя Уджу.
— Дике спит? — спросила Ифемелу.
— Зубы чистит, — ответила тетя, а затем добавила вполголоса: — Опять спрашивал про свою фамилию.
— И что ты ему сказала?
— То же самое. Ты знаешь, он меня никогда про такое не спрашивал, пока мы сюда не переехали.
— Может, это из-за того, что теперь есть и Бартоломью, и новое окружение. Он привык, что ты раньше была вся его.
— На этот раз он не спросил, почему у него моя фамилия, он спросил, означает ли это, что отец его не любил.
— Тетя, может, пора объяснить ему, что ты была не второй женой?
— Я была практически второй женой. — Прозвучало это запальчиво, даже капризно — тетя Уджу крепко стиснула в пальцах собственную историю. Она сказала Дике, что его отец был из военного правительства, что она — его вторая жена и что они дали ему ее фамилию, чтобы защитить его, поскольку некоторые люди в правительстве — не его отец — натворили нехорошего. — Ладно, вот Дике, — сказала тетя Уджу обычным тоном.
— Привет, куз! Видала бы ты, как я сегодня в футбол играл! — похвастался Дике.
— Как так выходит, что ты забиваешь все классные голы, когда меня нет на игре? Они тебе снятся, может? — спросила Ифемелу.
Он захохотал. Он все еще был смешливым, чувство юмора — цельным, но после переезда в Массачусетс прозрачным он быть перестал. Вокруг него образовалась некая пленка, его стало трудно прочитывать, голова вечно склонена над «Гейм-Боем», и он лишь время от времени взглядывал на мать и на мир — с истомой, слишком тяжкой для ребенка. Оценки в школе просели. Тетя Уджу грозила ему все чаще. Когда Ифемелу приезжала последний раз, тетя Уджу говорила ему:
— Отправлю тебя обратно в Нигерию, если еще раз так сделаешь! — говорила на игбо, как бывало, лишь когда она сердилась, и Ифемелу тревожилась, что игбо станет для него языком ссор.
Тетя Уджу тоже изменилась. Поначалу ей было вроде бы любопытно, она предвкушала новую жизнь.
— Тут такое белое место, — говорила она. — Представляешь, заскочила в аптеку за помадой, поскольку до торгового центра полчаса, а тут все оттенки такие бледные! Они не возят то, что не могут продать! Но тут хотя бы тихо и спокойно и можно запросто пить воду из-под крана, в Бруклине я бы ни за что не стала.