Выбрила подмышки, выкопала губную помаду, какую не носила с того дня, как уехала из Лагоса, а там почти всю ее размазала в аэропорту Обинзе по щеке. Что произойдет у них с тренером по теннису? Он сказал «массаж», но его повадки, голос сочились намеками. Может, он из тех белых, про которых она читала, со странными пристрастиями — такие хотят, чтобы женщины водили перышками им по спине или мочились на них. Это она запросто — мочиться на мужчину за сто долларов. Мысль развеселила Ифемелу, и она кривовато улыбнулась. Что бы ни случилось, она возьмется за это, выглядя отменно, она покажет ему, что есть границы, которые она переступать не станет. Она скажет, с ходу: «Если ждете секса, я вам не помощник». Или, вероятно, скажет деликатнее, обиняками: «Заходить слишком далеко — не по мне». А может, она себе навоображала чересчур, — вероятно, тренер только массаж и хочет.
Когда она прибыла к нему в дом, он повел себя бесцеремонно.
— Подымайтесь, — сказал он и повел к себе в спальню, где не было ничего, за исключением кровати и громадной картины с банкой томатного супа на стене. Предложил ей что-нибудь выпить, мимоходом, словно зная заранее, что она откажется, а затем стянул с себя рубашку и лег на постель. Без предисловий? Ифемелу пожалела, что он не действует чуть помедленнее. Слов у нее не нашлось.
— Идите сюда, — сказал он. — Мне нужно согреться.
Ей надо уходить, сейчас же. Равновесие власти над положением склонилось в его сторону — склонялось туда с той минуты, как она переступила его порог. Надо уходить. Она встала.
— Я не могу секс, — сказала она. Получилось пискляво, неуверенно. — Я с вами секс не могу, — повторила она.
— Ой, не, я и не жду, — отозвался он поспешно.
Ифемелу медленно двинулась к двери, размышляя, заперта она или нет, запер ли тренер комнату сам, а затем задумалась, нет ли у него оружия.
— Идите сюда и просто лягте, — сказал он. — Погрейте меня. Я вас немножко пощупаю, ничего такого, что вам будет неприятно. Мне, чтоб расслабиться, нужен человеческий контакт.
Была в его выражении лица и тоне полная уверенность; Ифемелу поняла, что уступает. До чего мерзко это — вот она с чужим человеком, который уже знает, что она останется. Он знал, что она останется, потому что она приехала. Она уже здесь, уже замарана. Она сняла туфли и забралась в постель. Ей не хотелось здесь быть, не хотелось его проворного пальца у себя между ног, не хотелось его вздохов-стонов себе в ухо — и все же она ощутила, как тело ее пробуждается к тошнотворной влаге. После она лежала неподвижно, свернувшись, омертвев. Он ее силой сюда не тащил. Она приехала сама. Она лежала у него в постели, а когда он положил ее руку себе между ног, она сомкнула пальцы, подвигала ими. А теперь, даже после того как она помыла руки и получила от него хрустящую тонкую стодолларовую бумажку, пальцы показались ей липкими — они ей больше не принадлежали.
— Дважды в неделю сможете? Стоимость проезда я покрою, — сказал он, потягиваясь, пренебрежительно: он желал, чтобы она ушла.
Она ничего не ответила.
— Дверь захлопните, — сказал он и отвернулся.
Ифемелу дошла до станции, ощущая себя тяжкой и медленной, мысли забило грязью, а усевшись у окна, заплакала. Казалась себе маленьким шариком, оторванным от всех, одиноким. Мир — громадное, громадное место, а она такая крошечная, такая незначительная, тарахтит себе пусто. У себя в квартире она принялась мыть руки водой до того горячей, что ошпарила пальцы, на большом взбух мягкий пузырь. Она сняла с себя все и смяла в комок, зашвырнула в угол и сколько-то вперялась в него. Никогда больше эту одежду не наденет, не прикоснется к ней даже. Села голой на кровать и оглядела свою жизнь, в этой тесной комнатенке с плесневелым ковром, со стодолларовой купюрой на столе, с ее телом, напитанным отвращением. Ни за что не надо было туда ездить. Надо было уйти. Ей хотелось стоять под душем, тереть себя, но невыносима была мысль о прикосновении к собственному телу, и Ифемелу натянула ночнушку — осторожно, чтобы дотрагиваться до себя как можно меньше. Вообразила, как собирает вещи, как-то исхитряется купить билет и возвращается в Лагос. Она свернулась в клубок на кровати и заплакала, пожелала залезть в себя и вырвать с корнем память о том, что сегодня произошло. Огонек на автоответчике все мигал. Возможно, Обинзе. Даже помыслить о нем сейчас было невыносимо. Она подумала, не поговорить ли с Гиникой. Наконец позвонила тете Уджу:
— Я съездила поработать на одного человека в пригород. Заплатил сто долларов.
— Э? Очень хорошо. Но ты все равно ищи что-то постоянное. До меня только что дошло: Дике надо купить страховку, поскольку то, что предлагает эта новая больница в Массачусетсе, — чушь собачья, не покрывает ничего. Я до сих пор в себя прийти не могу, сколько предстоит заплатить.
— А ты не хочешь спросить, чем я занималась, тетя? Не спросишь, что я сделала, перед тем как этот человек заплатил мне сто долларов? — Свежий гнев накрыл Ифемелу, вцепился в пальцы так, что они задрожали.
— Что ты сделала? — безжизненно поинтересовалась тетя Уджу.
Ифемелу повесила трубку. Нажала на кнопку «новые» на автоответчике. Первое сообщение — от мамы, говорила она быстро, чтобы удешевить звонок: «Ифем, ты как? Мы звоним узнать, как ты. Не слыхали тебя уже сколько-то. Пожалуйста, пошли весточку. У нас все хорошо. Береги тебя Бог».
А затем — голос Обинзе, слова поплыли по воздуху, ей в голову. «Я люблю тебя, Ифем», — сказал он в конце, голосом, который вдруг показался таким далеким, из другого времени и пространства. Она окоченело лежала на кровати. Спать не могла, не могла отвлечься. Начала подумывать, не убить ли тренера по теннису. Будет бить его топором по голове, бить и бить. Воткнет ему нож в мускулистую грудь. Он жил один; вероятно, были и другие приходящие женщины, что раздвигали ноги навстречу его короткому пальцу с обгрызенным ногтем. Никто не узнает, кто из них это сделал. Она оставит нож воткнутым ему в грудь, а затем обыщет ящики его стола и добудет пачку стодолларовых купюр, чтобы было чем платить за квартиру и за учебу.