На кассе светленькая продавщица спросила:
— Вам кто-то помогал?
— Да, — сказала Гиника.
— Челси или Дженнифер?
— Простите, я не запомнила имя. — Гиника огляделась, чтобы показать на помощницу, но обе девушки исчезли в примерочных.
— Которая с длинными волосами? — уточнила кассирша.
— Ну, у них обеих волосы длинные.
— Брюнетка?
Брюнетки — обе.
Гиника улыбнулась и посмотрела на кассиршу, кассирша улыбнулась и посмотрела на экран компьютера, и две клеклые секунды проползи, прежде чем кассирша вымолвила:
— Ничего страшного. Я позже разберусь и прослежу, чтобы ей достался процент.
Выходя из магазина, Ифемелу сказала:
— Я все ждала, когда она спросит: «Которая с парой глаз или с парой ног?» Чего было не спросить: «Черная или белая?»
Гиника рассмеялась.
— Потому что это Америка. Тут положено делать вид, что некоторых вещей не замечаешь.
Гиника звала Ифемелу пожить с ней, сэкономить на съеме, но ее квартира была слишком далеко, в самом конце Главной линии, и кататься каждый день на поезде в Филадельфию выходило чересчур дорого. Они вместе поискали квартиру в Западной Филадельфии, и Ифемелу поразили гниющие буфеты в кухнях, мыши, сновавшие по пустым спальням.
— Общага в Нсукке грязная была, но хоть без крыс-о.
— Это мышь, — сказала Гиника.
Ифемелу уже собралась подписать договор на съем — если экономия означала жить с мышами, пусть так, — но тут подруга Гиники сказала им, что можно снять комнату на отличных, по университетским понятиям, условиях. Комната находилась в четырехкомнатной квартире с плесневелым ковровым покрытием, над пиццерией на Пауэлтон-авеню, на углу, где наркоманы время от времени роняли трубки для крэка — жалкие огрызки перекрученного металла, блестевшего на солнце. Комната Ифемелу — самая дешевая, самая маленькая, окнами на старую кирпичную стену соседнего здания. В воздухе витала собачья шерсть. Ее соседки — Джеки, Элена и Эллисон — выглядели почти взаимозаменяемо, каштановые волосы выпрямлены, клюшки для лакросса свалены в углу. По дому болталась собака Элены, здоровенная, черная, похожая на косматого ослика; иногда внизу лестницы возникала кучка собачьего дерьма, и Элена кричала, словно отыгрывая спектакль для соседок, роль, текст которой был всем известен:
— Ну ты и вляпался по-крупному, дружочек!
Ифемелу предпочла бы, чтоб собака жила на улице, где ей и место. Когда Элена спросила, почему Ифемелу за целую неделю после въезда ни разу не погладила ее собаку или не почесала ей за ухом, Ифемелу ответила:
— Не люблю собак.
— Это типа культурная особенность?
— В смысле?
— В смысле, я типа знаю, что в Китае едят кошатину и собачатину.
— У меня есть друг, дома, вот он любит собак. А я — нет, вот и все.
— О, — сказала Элена и глянула на нее, нахмурившись, как Джеки и Эллисон посмотрели на нее до этого, когда она сказала, что ни разу не посещала кегельбан, будто размышляли, как вообще можно стать нормальным человеком, не побывав в кегельбане. Ифемелу стояла на околице собственной жизни, делила холодильник и уборную, поверхностную близость с людьми, которых нисколько не знала. С людьми, жившими среди восклицательных знаков. «Великолепно! — часто говорили они. — Это великолепно!» С людьми, которые не терли кожу под душем: в ванной комнате громоздились шампуни, кондиционеры и гели, но не нашлось ни единой мочалки, и вот это — отсутствие мочалок — делало их для Ифемелу недосягаемо инопланетными. (Одно из самых ранних личных воспоминаний — ванная, ведро воды посередине, мама говорит: «Нгва, три между ног очень-очень хорошенько…», и Ифемелу чуточку перестаралась с луфой — чтобы показать маме, как здорово она может себя отмыть, и после этого несколько дней ковыляла, широко расставляя ноги.) Было в жизнях ее соседок нечто, происходившее по умолчанию, убежденная определенность, завораживавшая Ифемелу, так часто они говорили: «Пошли возьмем» — о чем угодно, что им нужно, будь то еще пива, пиццы, жареных куриных крылышек, алкоголя, словно это «возьмем» не требовало денег. Дома она привыкла, что люди сначала спрашивают: «Деньги есть?» — а потом строят подобные планы. Они бросали коробки из-под пиццы на кухонном столе, саму кухню оставляли в беспорядке на целые дни, а по выходным в гостиной собирались их друзья, холодильник набивали упаковками пива, на стульчаке возникали потеки засохшей мочи.
— Мы идем на вечеринку. Пошли с нами, будет веселуха! — сказала Джеки, и Ифемелу влезла в облегающие джинсы и блузку с американской проймой, одолженную у Гиники.
— Вы одеваться не будете, что ли? — спросила она своих соседок перед выходом — на всех троих были мешковатые джинсы, — и Джеки сказала:
— Мы уже одеты. Ты о чем вообще? — И хохотнула, словно намекая, что вот, дескать, еще одна иностранная патология проявилась.
Они отправились в студенческое землячество на Чеснат-стрит, где все топтались с крепким на водку пуншем в пластиковых стаканчиках, пока Ифемелу не свыклась с мыслью, что танцев не будет: здешние вечеринки означают топтаться и выпивать. Кругом мешанина затасканной ткани и растянутых воротов — студенты на вечеринке, вся одежда определенно изношена. (Годы спустя в блоге появится текст: «Что касается приличной одежды, американская культура до того самодостаточна, что не только не утруждает себя учтивостью самопредставления, но и превратила это в добродетель. “Мы слишком обалденны/заняты/круты/ненапряжны, что не морочим себе голову тем, как выглядим в глазах других людей, и поэтому ходим учиться в пижамах, а в магазин — в нижнем белье”».) Все постепенно напивались, и кто-то уже вяло лежал на полу, а прочие достали фломастеры и принялись писать на оголенной коже павшего: «Отсоси мне. Жмите, Шестые!»