После его отъезда в ту субботу тетя Уджу спросила Ифемелу:
— Ну что?
— Он отбеливающими кремами пользуется.
— Что?
— Ты не увидела? У него лицо странного цвета. Наверняка применяет дешевые, без противозагарных добавок. Что за мужик будет себе кожу отбеливать, бико?
Тетя Уджу пожала плечами, будто не заметила зеленовато-желтый оттенок лица у этого мужчины — на висках и того хуже.
— Он неплохой. У него хорошая работа. — Она примолкла. — Я не молодею. Я хочу Дике брата или сестру.
— В Нигерии такой мужчина не набрался бы смелости даже заговорить с тобой.
— Мы не в Нигерии, Ифем.
Прежде чем отправиться в спальню, пошатываясь под тяжестью многих своих тревог, тетя Уджу сказала:
— Прошу тебя, молись, чтоб все получилось.
Ифемелу молиться не стала, но даже если бы взялась, не нашла бы в себе сил молиться за то, чтобы тетя Уджу сошлась с Бартоломью. Ее огорчало, что тетя Уджу согласилась на то, что попросту знакомо.
Из-за Обинзе Манхэттен пугал Ифемелу. Когда впервые проехалась на метро от Бруклина до Манхэттена, с потными руками, она отправилась гулять по улицам, глазеть, впитывать. Женщина, похожая на сильфа, бежит на высоких каблуках, короткое платье плещется следом, она спотыкается, чуть не падает; пухлый мужчина кашляет и сплевывает на тротуар; девушка во всем черном вскидывает руку, ловя пролетающее мимо такси. Бесконечные небоскребы устремляются в небо, а на окнах — грязь. Ослепительное несовершенство всего этого успокоило Ифемелу.
— Чудесно, однако не рай, — сказала она Обинзе. Не чаяла дождаться, когда и он увидит Манхэттен. Воображала, как они гуляют, держась за руки, словно американские пары, каких она тут перевидала, как мешкают у магазинной витрины, застревают почитать меню на двери ресторана, останавливаются у тележки с уличной едой — купить ледяные бутылки холодного чая. «Скоро», — сообщил он в письме. Они часто говорили друг другу «скоро», и это «скоро» придавало их плану вес чего-то всамделишного.
Наконец пришли результаты тети Уджу. Ифемелу вытащила конверт из почтового ящика, такой тощий, такой обычный, «Экзамен на врачебную лицензию Соединенных Штатов» отпечатано ровным шрифтом, и долго держала его в руках, желая изо всех сил, чтобы новости оказались хорошими. Вскинула конверт вверх, как только тетя Уджу переступила порог.
— Толстый? Толстый? — спрашивала она.
— Что? Гини? — спросила Ифемелу.
— Он толстый? — еще раз повторила тетя Уджу, бросив сумку на пол и приблизившись, протягивая руку, лицо перекошено надеждой. Забрала конверт и вскричала: — Получилось! — После чего распечатала, чтобы убедиться, вгляделась в тонкий листок бумаги. — Если провалился, они шлют толстый конверт, чтобы заново все подавать.
— Тетя! Я знала! Поздравляю!
Тетя Уджу обняла ее, они наскакивали друг на друга, слышали дыхание друг дружки, и к Ифемелу вернулось теплое воспоминание о Лагосе.
— Где Дике? — спросила тетя Уджу, словно его еще не уложили, когда она вернулась домой со второй работы. Она ушла в кухню, встала под яркий свет и еще раз всмотрелась в результат, глаза намокли. — Я, значит, буду семейным врачом в этой Америке, — проговорила она едва ли не шепотом. Открыла банку колы, но даже не пригубила.
Позднее сказала:
— Предстоит расплести косы и выпрямить волосы — для собеседований. Кеми сказала, что косы на собеседования нельзя. Если косы, они считают тебя непрофессиональной.
— То есть в Америке нет врачей с заплетенными волосами? — переспросила Ифемелу.
— Я тебе говорю, как мне сказали. Ты не в своей стране. Делаешь, что должен, если хочешь добиться успеха.
И вот она вновь, эта странная наивность, какой тетя Уджу укрывалась, словно одеялом. Иногда, разговаривая с ней, Ифемелу ловила себя на том, что тетя Уджу сознательно оставила в далеких забытых местах какую-то часть себя, что-то сущностное. Обинзе говорил, что это преувеличенная благодарность, какая сопутствует иммигрантской неуверенности в себе. Как это свойственно Обинзе — все объяснять. Обинзе, который был ей проводником все это лето ожидания, — его уверенный голос в телефонной трубке, длинные письма в голубых конвертах авиапочты, — который понимал, пока лето завершалось, то новое, что теперь снедало ее изнутри. Она рвалась начать учебу, обрести настоящую Америку, и все же не давала ей покоя тревога, новая, мучительная ностальгия по бруклинскому лету, ставшему таким знакомым: дети на велосипедах, жилистые черные мужчины в тугих белых майках, звонки фургона с мороженым, громкая музыка из машин без крыш, солнце, сияющее до ночи, и все, что гнило и смердело в волглом воздухе. Ифемелу не хотелось оставлять Дике — одна эта мысль порождала чувство утраченного сокровища, — и все же хотелось убраться из квартиры тети Уджу и начать жизнь, в которой границы будет определять лишь она сама.
Дике как-то рассказывал ей — с завистью — о своем друге, который съездил на Кони-Айленд и привез оттуда фотографию, сделанную на карусели — крутой горке, и на выходных перед своим отъездом она удивила его, объявив:
— Мы едем на Кони-Айленд!
Джейн объяснила ей, какой поезд годится, сколько это будет стоить. Тетя Уджу одобрила, но никаких денег сверх того, что у Ифемелу было, не добавила. Ифемелу смотрела, как Дике катается на каруселях, вопит от ужаса и восторга, мальчишка, совершенно открытый миру, и не жалела о расходах. Они ели хот-доги и сахарную вату, пили молочные коктейли.
— Скорей бы мне уже не ходить с тобой в девчачий туалет, — сказал он, и Ифемелу хохотала, не могла остановиться. На обратном пути в поезде Дике был усталый и сонный. — Куз, это у нас с тобой лучшайший день, — сказал он, прислонившись к ней.