Кайоде светски трепался, рассказывая Обинзе, что родители Гиники — тоже университетская профессура.
— Короче, вы оба — книжная публика, — сказал Кайоде. Обинзе пора было уже взять беседу на себя и заговорить с Гиникой, и Кайоде бы отвалил, Ифемелу — следом, и воля богов свершилась бы. Но Обинзе почти ничего не говорил, и Кайоде пришлось тащить разговор на себе, голос у него делался все бойчее, он время от времени поглядывал на Обинзе, словно понукая его. Ифемелу не уловила, когда это произошло, но, пока Кайоде говорил, произошло все же что-то странное. Что-то внутри нее зародилось, затлело. Она осознала — вполне внезапно, — что хочет дышать с Обинзе одним воздухом. Остро осознала она и прочее, в тот самый миг: голос Тони Брэкстон из кассетника — «быстро или нет, оно не отпускает, трясет», — запах оставленного отцом Кайоде бренди, украдкой вынесенного из главного дома, тугая белая сорочка трет ей под мышками. Тетя Уджу заставила завязать ее рыхлым бантом на уровне пупа, и Ифемелу размышляла, действительно это стильно или же смотрится глупо.
Музыка резко прервалась. Кайоде сказал:
— Иду-иду. — И умчал выяснять, что случилось, и в возникшей тишине Гиника теребила металлический браслет на запястье.
Обинзе вновь поймал взгляд Ифемелу.
— Тебе в этом пиджаке не жарко? — спросила она. Вопрос выскочил прежде, чем она успела остановить себя, — уж так она привыкла затачивать слова, наблюдать страх в глазах мальчишек. Но он улыбался. Ему было весело. Он ее не боялся.
— Очень жарко, — ответил он. — Но я сельский пентюх, и это моя первая городская гулянка, уж прости. — Он медленно стянул с себя пиджак, зеленый, с заплатками на локтях, а под ним оказалась рубашка с длинным рукавом. — Теперь придется таскать его с собой.
— Могу подержать, — предложила Гиника. — И не обращай внимания на Ифем, нормально и в пиджаке.
— Спасибо, ничего страшного. Сам буду носить, в наказание за то, что вообще его надел. — Он поглядел на Ифемелу, в глазах — искра.
— Я не в том смысле, — сказала Ифемелу. — Просто тут так жарко, а пиджак на вид тяжелый.
— Мне нравится твой голос, — сказал он, едва не перебив ее.
Ифемелу никогда не терялась — прокаркала:
— Мой голос?
— Да.
Музыка заиграла опять.
— Потанцуем? — спросил он.
Она кивнула.
Он взял ее за руку и улыбнулся Гинике, словно милой дуэнье, чей долг исполнен. Ифемелу считала, что любовные романы «Миллза и Буна» — глупые, они с подругами, бывало, разыгрывали сценки оттуда: Ифемелу или Раньинудо изображали мужчину, а Гиника или Прийе — женщину, мужчина хватал женщину, женщина вяло сопротивлялась, а затем падала ему на грудь с пронзительными стонами, после чего все ржали. Но на оживлявшемся танцполе у Кайоде ее вдруг пронзило маленькой правдой этих романов. И впрямь все так, потому что из-за мужчины живот напрягается и узел в нем не желает расслабляться, все суставы в теле разбалтываются, конечности отказываются двигаться в такт музыке, а все, что обычно не требует усилий, вдруг делается свинцовым. Одеревенело двигаясь, Ифемелу видела краем глаза, как Гиника наблюдает за ними растерянно, рот чуть приоткрыт, будто она не до конца верит в происходящее.
— Ты сказал вот прям «сельский пентюх», — проговорила Ифемелу, перекрикивая музыку.
— Что?
— Никто так не говорит — «сельский пентюх». Так только в книжках пишут.
— Расскажи мне, какие книжки ты читаешь, — отозвался он.
Он ее подначивал, а она не уловила шутку, однако все равно посмеялась. Потом-то она пожалела, что не запомнила каждое слово, сказанное ими друг другу, пока танцевали. Она запомнила лишь, что ее несло. Когда погасили свет и начался блюзовый танец, она хотела оказаться где-нибудь в темном углу у него в объятиях, но он сказал:
— Пойдем наружу, поболтаем.
Они сели на бетонные блоки за гостевым флигелем, рядом с чем-то похожим на туалет привратника — узким сарайчиком, откуда ветер доносил застойную вонь. Они говорили и говорили, жадно узнавая друг друга. Он рассказал, что отец у него умер, когда ему было семь, и он отчетливо помнит, как отец учил его кататься на трехколесном велосипеде на трехрядной улице рядом с их домом в студгородке, но иногда с ужасом понимал, что не в силах вспомнить отцово лицо, и как его переполняло ощущение предательства, и как он бросался всматриваться в фотографию в рамке на стене у них в гостиной.
— Твоя мама никогда не хотела снова замуж?
— Даже если б хотела, вряд ли пошла бы — из-за меня. Я хочу, чтобы она была счастлива, но не чтобы повторно выходила замуж.
— Я бы тоже этого хотела. А она правда подралась с другим преподавателем?
— Ты, значит, слышала эту байку.
— Говорят, ей поэтому пришлось уйти из Нсуккского университета.
— Нет, не дралась она. Она состояла в комиссии, и они выяснили, что тот профессор злоупотреблял фондами, и моя мама публично его обвинила, он рассердился, ударил ее и сказал, что не потерпит, чтобы с ним женщина так разговаривала. Ну, моя мама встала, заперла дверь в зале заседаний и спрятала ключ у себя в лифчике. Сказала ему, что бить его не может, потому что он сильнее, но ему придется перед ней извиниться публично, при всех, кто видел, как он ее ударил. И он извинился. Но она понимала, что он не от души. Она сказала, что он извинился типа «ну ладно, извините, если вам так хочется, давайте ключ». Она в тот день вернулась домой злая не на шутку и говорила, как все изменилось и что это значит, раз теперь кто-то может просто взять и стукнуть другого человека. Она писала об этом служебные записки и статьи, и студсоюз в это втянулся. Люди говорили, дескать, как он мог ее ударить, она же вдова, и это ее раздражало еще больше. Она говорила, бить ее нельзя, потому что она полноценный человек, а не потому, что у нее нет мужа, чтоб за нее постоял. Некоторые ее студентки заказали себе футболки с надписью «Полноценный человек». Похоже, это ее прославило. Она обычно очень тихая, и друзей у нее немного.