— Я видела тебя в прошлую субботу в тесных брюках, — сказала сестра Ибинабо одной девушке по имени Кристи театральным шепотом, тихим ровно в той мере, чтобы оставаться шепотом, но прекрасно слышным всем вокруг. — Все допустимо, но не все полезно. Любая девушка в тесных брюках стремится ко греху искушения. Лучше такого избегать.
Кристи кивнула смиренно, изящно, стыд ее — при ней.
Два узких окна в церковной подсобке света пропускали мало, и весь день напролет там горела электрическая лампочка. Конверты с собранными средствами громоздились на столе, а рядом — стопка разноцветных салфеток, словно хрупкая ткань. Девушки взялись распределять задачи. Вскоре кто-то уже надписывал конверты, кто-то резал и складывал салфетки, склеивал из них цветы и нанизывал пушистыми гирляндами. В следующее воскресенье на особом благодарственном молебне эти гирлянды окажутся на толстой шее у Шефа Оменки и на шеях потоньше — у членов его семьи. Он пожертвовал церкви два новых фургона.
— Присоединяйся вон к той группе, Ифемелу, — распорядилась сестра Ибинабо.
Ифемелу скрестила руки на груди — как частенько бывало, когда она собиралась сказать что-то, о чем лучше бы помалкивала, — и слова выскочили у нее из глотки:
— Чего это я должна делать украшения для вора?
Сестра Ибинабо уставилась на нее потрясенно. Возникла тишина. Девушки замерли в ожидании.
— Что ты сказала? — переспросила сестра Ибинабо тихонько, предлагая Ифемелу возможность извиниться, запихнуть слова обратно в себя. Но Ифемелу понимала, что остановиться не сможет, сердце колотилось, неслось по скоростной трассе.
— Шеф Оменка — Четыреста девятнадцатый, это всем известно. В этой церкви полно Четыреста девятнадцатых. Почему мы должны делать вид, что этот зал выстроен не на грязные деньги?
— Это Божий труд, — тихо произнесла сестра Ибинабо. — Не можешь делать труд Божий — лучше уходи. Иди.
Ифемелу поспешила прочь из подсобки, за ворота, к автобусной остановке, зная, что эта история достигнет ушей ее матери, находившейся в церкви, в считанные минуты. Ифемелу испортила этот день. Поехали бы домой к тете Уджу, приятно пообедали бы. А теперь мама будет сварливой и колючей. Лучше б Ифемелу промолчала. Она же в прошлом все-таки делала гирлянды для Четыреста девятнадцатых — для тех, кому отводились особые места в первом ряду, для людей, что даровали машины с той же легкостью, с какой раздают жвачки. Она бывала на их приемах, ела рис, мясо и салат — еду, оскверненную мошенничеством, ела, зная все это, и не подавилась — даже не собиралась. И все же что-то сегодня было по-другому. Когда сестра Ибинабо разговаривала с Кристи, с ядовитым ехидством, какое выдавала за духовное наставничество, Ифемелу смотрела на нее — и внезапно увидела в ней что-то похожее на собственную мать. Ее мама добрее и проще, но, как и сестра Ибинабо, — человек, отрицавший действительность как она есть. Человек, которому нужно распахивать плащ религии над собственными мелкими желаньицами. Быть в этой комнатке, полной теней, Ифемелу внезапно захотелось менее всего. Прежде это казалось безвредным — материна вера, насквозь пропитанная благодатью, — но вдруг перестало. Ифемелу мимолетно пожалела, что у нее именно ее мать, и из-за этого ей стало не стыдно и не грустно, а разом, вперемешку и стыдно, и грустно.
На автобусной остановке было зловеще пустынно, и она вообразила людей, обычно толпившихся здесь, в церквях, они поют и молятся. Она подождала автобуса, раздумывая, домой ехать или еще куда-нибудь, пересидеть. Лучше все же домой — и разбираться там со всем, с чем предстояло разобраться.
Мама дернула ее за ухо едва ли не нежно, словно не желая причинять настоящую боль. Она так делала с детства Ифемелу. «Поколочу!» — говаривала мама, когда Ифемелу бедокурила, но никаких колотушек ни разу не случилось, только вялый дерг за ухо. Сейчас мама потянула ее за ухо дважды, чтобы подчеркнуть сказанное.
— Дьявол тобой помыкает. Молись про это. Не суди. Предоставь судить Богу!
Отец сказал:
— Следует воздерживаться от твоей естественной склонности к провокациям, Ифемелу. Ты уже прославилась в школе нарушениями субординации, и я говорил тебе, что это уже подпортило твои исключительные академические заслуги. Не нужно создавать подобных последствий еще и в церкви.
— Да, папочка.
Приехала тетя Уджу, и мама рассказала ей, что произошло.
— Давай сделай Ифемелу внушение. Ты единственная, кого она послушает. Спроси у нее, за что она рвется позорить меня перед всей церковью. Она оскорбила сестру Ибинабо! Это все равно что оскорбить пастора! Чего эта девочка такая непутевая? Я уже говорила — и не раз, — что лучше б она была мальчишкой, с таким-то поведением.
— Сестра, ты же знаешь, у нее беда с тем, что она не всегда понимает, когда лучше держать рот на замке. Не волнуйся, я с ней поговорю, — сказала тетя Уджу, играя свою роль миротворца, утешая жену двоюродного брата.
Она всегда ладила с матерью Ифемелу, то были простые отношения двоих, кто тщательно избегает бесед хоть какой-то глубины. Вероятно, тетя Уджу была благодарна матери Ифемелу за то, что та приняла ее, приняла ее положение особого родственника на содержании. Пока росла, Ифемелу не чувствовала себя единственным ребенком — с ними жили двоюродные, тети и дяди. В квартире вечно стояли чемоданы и сумки, иногда родственник-другой недели напролет ночевал на полу в гостиной. В основном родня отца — они приезжали в Лагос осваивать ремесло, учиться или искать работу, чтобы семья в его деревне не бурчала, дескать, вот у человека один ребенок, а другим растить своих он не помогает. Отец чувствовал, что обязан им, настаивал, чтобы все были дома до восьми вечера, следил, чтобы всем хватало еды, и запирал дверь в спальню, даже когда уходил в туалет, потому что любой мог зайти и украсть что-нибудь. Но тетя Уджу была другая. Слишком умная, чтобы прозябать в той глуши, говорил он. Называл ее своей младшей сестрой, хотя она была дочерью брата его отца, и берег ее пуще прочих, был с ней ближе, чем со всеми остальными. Каждый раз, когда видел, что Ифемелу и тетя Уджу угнездились на кровати и болтают, говорил с нежностью: «Вы две». После того как тетя Уджу уехала учиться в Ибаданский университет, он сказал Ифемелу чуть ли не с горечью: «Уджу оказывала на тебя успокаивающее влияние». В их близости он, казалось, видел доказательство собственного правильного выбора, словно сознательно сделал семье подарок — буфер между женой и дочерью.