Американха - Страница 153


К оглавлению

153

Обинзе посмотрел на свою почти пустую бутылку «Гулдера». Странно, как без Ифемелу все теряло блеск, даже вкус любимого пива был иным. Надо было взять ее с собой в Абуджу. Глупое заявление, что ему надо все обдумать, когда он собирался лишь прятаться от истины, которую уже знал. Она назвала его трусом, и в его страхе беспорядка, нарушения того, что ему и нужно-то не было, трусость имелась — его жизнь с Коси, эта вторая кожа, которая никогда толком не сидела на нем уютно.

— Ладно, Эдуско, — сказал Обинзе, внезапно опустошенный. — Не есть же я буду эту землю, если не продам ее.

Эдуско оторопел.

— В смысле, ты согласен на мою цену?

— Да, — ответил Обинзе.

После ухода Эдуско Обинзе звонил и звонил Ифемелу, но та не отвечала. Может, звук выключила, ела в гостиной за столом, в той розовой футболке, которую часто надевала, с дырочкой у ворота и с надписью КАФЕ СЕРДЦЕЕД спереди; соски у нее, когда набрякали, обрамляли эти слова верхними кавычками. Мысль о ее розовой футболке возбудила его. Или, может, читала, лежа в постели, укрывшись шалью из абады, как одеялом, в простых черных шортиках и больше ни в чем. Все ее трусы были простыми черными шортиками, девчачьи ее веселили. Однажды он подобрал эти шортики с пола, куда забросил их, стащив с ее ног, и увидел млечную корочку на ластовице, она рассмеялась и сказала: «Хочешь понюхать? Никогда не понимала этого дела — нюхать трусы». А может, сидела с ноутбуком, возилась с блогом. Или пошла гулять с Раньинудо. Или висит на телефоне с Дике. Или у нее в гостиной, может, какой-нибудь мужчина, и она рассказывает ему о Грэме Грине. От мысли о ней с кем-то еще в нем завозилась тошнота. Конечно же, ни с кем она — не так скоро, во всяком случае. И все же было в ней это непредсказуемое упрямство: она могла так поступить — чтобы насолить ему. Когда в тот первый день она сказала ему: «С другими мужчинами я всегда видела потолок», он задумался, сколько их у нее было. Хотел спросить, но не стал: боялся, что она скажет правду, и эта правда будет вечно его терзать. Ифемелу, разумеется, знает, что он ее любит, но понимает ли она, что поглотила его целиком, что всякий его день заражен ею, заряжен ею, догадывается ли, какую власть имеет над его сном. «Кимберли обожает своего мужа, а ее муж обожает себя. Она бы его бросила, но никогда этого не сделает», — говорила она о женщине, у которой работала в Америке, о женщине с оби оча. Слова Ифемелу прозвучали легко, без всякой тени, и все же он уловил в них жжение второго смысла.

Когда она рассказывала ему о своей американской жизни, он слушал с увлеченностью, близкой к отчаянию. Он желал быть частью всего, что она успела сделать, знать каждое чувство, что она пережила. Однажды она сказала ему: «В межкультурных отношениях штука в том, что тратишь прорву времени на объяснения. Со своими бывшими я кучу времени прообъяснялась. Я иногда задумывалась: было бы нам с ними о чем разговаривать, окажись я из их мест», и он обрадовался, услышав это, потому что это придавало их отношениям глубину, свободу от мелочной новизны. Они были из одних и тех же мест, но им все равно было много о чем поговорить.

Как-то раз они беседовали об американской политике, и Ифемелу сказала: «Америка мне нравится. Вот правда, это единственное место, кроме Нигерии, где я могла бы жить. Но однажды мы болтали с компашкой друзей Блейна о детях, и я осознала, что, даже если б они у меня были, я бы не хотела им американского детства. Не хочу, чтоб они говорили “Привет” взрослым, хочу, чтоб говорили “Доброе утро” и “Добрый день”. Не хочу, чтобы они бубнили “Хорошо”, когда у них спрашивают “Как дела?”. Или показывали пять пальцев, когда у них спрашивают, сколько им лет. Я хочу, чтобы они отвечали: “У меня все хорошо, спасибо” и “Мне пять лет”. Не хочу ребенка, который питается похвалами, ждет звездочку за усилия и пререкается со старшими ради самовыражения. Кошмарно консервативно, да? Друзья Блейна так считают, а для них “консервативный” — самое ужасное обвинение из всех».

Он смеялся, жалея, что его в той «компашке друзей» не было, он хотел, чтобы этот воображаемый ребенок был от него, этот консервативный благовоспитанный ребенок. Сказал ей: «Ребенку стукнет восемнадцать, и он выкрасит волосы в фиолетовый», а она парировала: «Да, но к тому времени я бы уже вытолкала ее из дома».

В аэропорту Абуджи на пути обратно в Лагос он подумал было податься на международный терминал, купить билет в какое-нибудь невероятное место — в Малабо, например. А следом сделался сам себе противен: он так, конечно же, не поступит, а поступит так, как от него ожидают. Коси позвонила, когда он садился в самолет.

— Рейс вовремя? Помнишь, мы идем в ресторан на день рождения Найджела? — спросила она.

— Конечно, помню.

На ее конце — пауза. Это он огрызнулся.

— Извини меня, — сказал он. — У меня дурная головная боль.

— Милый, ндо. Я знаю, что ты устал, — сказала она. — До скорого.

Он завершил звонок и подумал о том дне, когда их ребенок, скользкая курчавая Бучи, родилась в больнице Вудлендз в Хьюстоне, как Коси повернулась к нему, пока он все еще возился со своими латексными перчатками, и произнесла, словно бы извиняясь: «Милый, в следующий раз будет мальчик». Он отшатнулся. Понял тогда, что она его не знает. Не знает его вообще. Не знает, что ему все равно, какого пола их ребенок. И ощутил подлинное презрение к ней — за то, что она хочет мальчика, потому что полагалось иметь мальчика, за то, что смогла произнести, едва родив первенца, эти слова: «В следующий раз будет мальчик». Может, надо было больше с ней разговаривать — о ребенке, которого они ждут, и обо всем прочем, потому что хоть они и обменивались приятными звуками, были хорошими друзьями и им было уютно молчать вместе, но толком не разговаривали. Он никогда и не пробовал, поскольку знал: те вопросы, которые задавал жизни он, целиком отличались от ее вопросов.

153