— Сначала воспой меня. — Он отхлебнул из стакана. — Нигерийцы умеют быть очень раболепными. Мы — люди уверенные, но очень раболепные. Нам нетрудно быть неискренними.
— У нас есть уверенность, но нет достоинства.
— Да. — Он глянул на нее, в глазах — узнавание. — А если все время получать этот избыточный подхалимаж, делаешься параноиком. Уж и не знаешь, честно ли хоть что-то, правда ли. И тогда люди вокруг становятся параноиками — но по-другому. Мои родственники постоянно говорят: выбирай места, где ешь. Даже в Лагосе друзья предупреждают меня, дескать, смотри, что ешь. Не ешь в доме у женщины, она тебе что-нибудь подсыплет в пищу.
— А ты?
— Я — что?
— Смотришь, что ешь?
— Не у тебя в доме. — Пауза. Он открыто заигрывал, а она не очень понимала, как отозваться. — Но нет, — продолжил он. — Предпочитаю думать, что, если захочу у кого-то в доме поесть, такому человеку и в голову не придет подбрасывать мне джаз в пищу.
— Безысходное это все какое-то.
— Я вот что понял, среди прочего: в этой стране менталитет нехватки. Нам мерещится, что даже того, чего в достатке, не хватает. А от этого во всех укореняется безысходность. Даже у богатых.
— У богатых, как ты, — съязвила она.
Он примолк. Он часто делал паузу, перед тем как заговорить. Ей это казалось упоительным: он словно так глубоко чтил своего собеседника, что желал выстроить слова в наилучшем порядке.
— Мне нравится думать, что во мне этой безысходности нет. Иногда кажется, что деньги, которые у меня есть, — не мои на самом деле, просто я их стерегу для кого-то, временно. После того как купил недвижимость в Дубае — первую за пределами Нигерии, — чуть не забоялся, рассказал про это Оквудибе, а он мне: ты ненормальный, перестань вести себя, будто жизнь — один из прочитанных тобой романов. Его так впечатлили мои владения, а я при этом почувствовал, что жизнь покрылась слоями притворства, и сделался сентиментален к прошлому. Взялся вспоминать о временах, когда жил с Оквудибой в его первой крошечной квартирке в Сурулере, как мы грели утюг на плите, когда НЭК вырубала свет. И как его сосед снизу вопил «Слава Господу!», когда электричество включалось, и как даже для меня было в этом что-то прекрасное — когда снова давали свет: это не в твоей власти, поскольку генератора нету. Но романтика эта глупая, потому что, само собой, возвращаться к той жизни я не хочу.
Она отвела взгляд, забеспокоившись, что наплыв чувств, возникший в ней, пока он говорил, проявится у нее на лице.
— Конечно, нет. Ты свою жизнь любишь, — сказала она.
— Я свою жизнь живу.
— Экие мы загадочные.
— Ну а ты как, знаменитый блогер на расовые темы, стипендиатка Принстона, что в тебе поменялось? — спросил он, улыбаясь, и склонился к ней, упершись локтями в стол.
— Еще студенткой сидела я с детьми и однажды услышала, как говорю ребенку, с которым нянчилась: «Вот же ты молоток!» Бывает вообще что-то более американское, чем это слово?
Обинзе расхохотался.
— Вот тут-то я и подумала: да, кажется, немножко изменилась, — сказала она.
— У тебя нет американского акцента.
— Я приложила усилия, чтоб не было.
— Архивы твоего блога меня изумили. Совсем на тебя не похоже.
— Мне правда не кажется, что я сильно изменилась, впрочем.
— Ой ты изменилась, — сказал он с однозначностью, которая ей инстинктивно не понравилась.
— В чем?
— Не знаю. Осознаешь себя лучше. Может, стала настороженнее.
— Говоришь как разочарованный дядюшка.
— Нет. — Еще одна его пауза, но на этот раз он, похоже, сдерживался. — Но за твой блог мне было еще и гордо. Я подумал: она уехала, она заматерела, она победила.
И вновь Ифемелу смутилась.
— Насчет побед не знаю.
— У тебя и вкусы поменялись, — сказал он.
— В смысле?
— Ты домашнее мясо себе сама в Америке солила?
— Что?
— Я читал статью о новом поветрии у американских высших слоев общества. Люди, мол, желают пить молоко прямиком из-под коровы, всякое такое. Думал, может, ты тоже увлеклась — у тебя вон цветок в волосах.
Она прыснула.
— Ну правда, расскажи, в чем ты стала другой? — Тон у него был игривый, и все же она слегка напряглась: вопрос показался слишком близким к ее уязвимой, мягкой сердцевине. И она ответила как ни в чем не бывало:
— Во вкусах, видимо. С ума сойти, сколько всего мне теперь кажется уродливым. На дух не выношу большинство домов в этом городе. Я теперь человек, который научился восхищаться оголенными деревянными балками. — Она закатила глаза, а он улыбнулся ее самоуничижению; эту улыбку она приняла за награду, которую хотела заслуживать еще и еще. — Это на самом деле своего рода снобизм, — добавила она.
— Это снобизм, не своего рода, — сказал он. — Я когда-то так относился к книгам. Втихаря чувствуя, что мой вкус круче.
— Беда в том, что у меня — не всегда втихаря.
Он рассмеялся.
— Знаем-знаем.
— Ты сказал «когда-то». А что случилось?
— Случилось то, что я вырос.
— Ай, — проговорила она.
Он не отозвался; слегка сардонический взлет бровей сообщил, что и ей тоже пора вырасти.
— Что ты теперь читаешь? — спросила она. — Уверена, ты прочел все изданные американские романы до единого.
— Читаю гораздо больше публицистики, истории и биографий. Обо всем, не только об Америке.
— Ты что же, разлюбил ее?
— Я осознал, что могу купить Америку, и она утратила блеск. Когда у меня ничего, кроме страсти к Америке, не было, мне не давали визу, а с моим счетом в банке получить визу оказалось просто. Я несколько раз слетал. Хотел купить недвижимость в Майами.